ТАКАЯ ЭТА ПЕСНЯ
Витасу повезло. Просто непонятно, как он без подсачека вытащил на берег двухкилограммового леща и не порвал ему губ… Он взъерошил белесые, выгоревшие волосы, победоносно взглянул на меня, насадил нового червя и снова закинул удочку. Я тоже забросил удочку поближе к счастливому месту. И сразу мой поплавок ушел под воду.
Я видел, как ревниво следил за мной Витас, пока я тянул леску, и как он облегченно вздохнул, когда моя добыча показалась из воды — на моем крючке трепыхался ерш.
Потом мы долго стояли в воде, как можно дальше забрасывая удочки. Но клева не было.
Уже вышло солнце, и над озером поднялся ветер. Он так швырял наши поплавки, что никакой поклевки нельзя было различить. Ноги мои совсем окоченели. Витас тоже все чаще переминался с ноги на ногу, вопросительно поглядывая на меня. Наконец он не выдержал:
— Пойду разведу костер. Замерз.
Он выбрался на берег, сгреб в кучу хворост, поджег его и стал скакать вокруг костра. Я еще крепился, надеясь на удачу. Я представил себе, как после рыбалки мы пойдем по деревне: он, четырнадцатилетний мальчишка, пронесет своего леща и я, взрослый человек, как смешно рядом с ним буду выглядеть со своим несчастным ершом!
Витас согрелся и опять заговорил со мной, лишний раз напомнив мне о своей рыбацкой удаче:
— Коль, а Коль, а, наверно, Пушкин тоже ловил лещей?
— Это почему?
— А помнишь, он написал:
Там тищина, там лещи бродит,
Русалка на ветвях сидит…
Я не спорю с ним. Он мягко, по-литовски, произносят звук ш, как щ вот и получаются у него лещи, вместо м-ший.
Витас много раз читал мне эти стихи, и как я ни убеждал его, что Пушкин говорит в них не о лещах, а о лешем, он не верит этому.
—Коль, вылезай, погрейся! — снова обращается он ко мне. — Тут вода холодная, ключи бьют. Еще простудишься.
Я забрасываю удочку еще раз, жду несколько минут, потом подхожу к костру.
— Садись ближе к огню, — говорит мне Витас, посматривая то на свою добычу, то на меня. — Мне просто повезло. Я первый раз поймал такого леща, а ты вчера принес вон каких двух! Значит, тебе льзя, а мне что — неможно?.. — И тут же спохватывается: — Вот видишь, ты меня учишь-учишь, а я все не так говорю. У нас по-литовски просто: галема — не гале ма, можно — неможно, льзя — нельзя… А я хочу научиться хорошо говорить по-русски. Ты меня поправляй, ладно?
Ноги мои согрелись, и мне хочется снова попытать счастья. Но Витас просит:
— Коль, ты давно обещал научить меня песне, помнишь: «По долинам и по взгорьям…» Все обещаешь и никак не научишь. Вот давай напиши мне ее сейчас. Давай, давай, напиши!..
— У меня нет здесь ни ручки, ни бумаги, — отговариваюсь я.
— А я взял с собой специально и карандаш, и бумагу. Напиши!
Я беру у него огрызок карандаша, листок бумаги и вывожу слова знаменитой песни:
По долинам и по взгорьям Шла дивизия вперед. Чтобы с бою взять Приморье, Белой армии оплот…
Витас сидит рядом, следит за тем, как я пишу, и то и дело останавливает меня:
— Коль, а что такое оплат? А ночи Спасска? Л во-лочаевские дни!
Я пишу песню и по ходу строк рассказываю ему о тех днях, которым она посвящена: о дальневосточных партизанах, о походах, которые они прошли с боями по сопкам и таежным топям. Витас слушает мой рассказ, уставясь в огонь. И когда я говорю ему, как погиб в паровоз
НОЙ топке Сергей Лазо, он отворачивается, трет кулаком глаза и бурчит:
— Сырой хворост, дымит… Пойду поищу сухого…
Я кончаю писать. Он перечитывает песню, складывает
листок вчетверо, сует в нагрудный карманчик коричневой вельветовой куртки, тщательно застегивает ее и поднимается:
— Коль, пойдем домой.
— Ну нет! — решительно говорю я. — Видишь, ветер утихает, должен начаться клев!
— Ну, Коль, пойдем, — просит Витас. — Вот увидишь, больше ничего не поймаем. Днем можно ловить на речке — на течении там плотва берет, и голавль, и елец. А на озере неможно… — И снова спохватывается: — Нельзя на озере ловить днем, не клевает…
— Погоди, — говорю я суховато, — во-первых, не говорят не клевает; во-вторых, может, будет клевать. Попробуем еще раз.
Мы снова заходим в воду и забрасываем удочки. Но поплавки лежат неподвижно. Даже ерши, которые здесь всегда надоедают, куда-то подевались.
И мы идем домой.
Булыжник дороги уже раскалился, от него поднимаются свилеватые струи горячего воздуха. Идти трудно. Да еще мы не выспались — встали рано, и сейчас так хочется лечь под придорожный куст и хоть немного подремать в тени. И мы идем молча. Смотрим то под ноги, то далеко-далеко за перелески и овраги, туда, где стоит на холме наша маленькая деревня Иодгальвей.
Лещ, которого несет Витас, сверкает на солнце. А рядом с ним на кукане болтается мой серенький ерш…
Проходит десять, пятнадцать, двадцать минут. Мне жарко. Я заглядываю в лицо Витаса. Оно раскраснелось. Крупные капли пота выступили на лбу. Время от времени Витас вытирает их, ерошит выгоревшие волосы и косится влево.
И я замечаю: в левой руке у него та самая бумажка, на которой я написал ему песню. На нее он и поглядывает. Я вижу, как беззвучно шевелятся его губы, — он поет.
Я смотрю на его руки и ноги и замечаю, что и шагает он в такт этой старой боевой песне, с которой многие и многие тысячи бойцов прошли многие и многие тысячи километров — и по дальневосточным сопкам, и по таежным топям, а потом и по карпатским горам, и по белорусским болотам, и по развороченным снарядами прусским дорогам.
Выбрав момент, я потихоньку начинаю ему подпевать. Потом громче и громче. И мне самому становится легче идти. И кажется, что нет такой жары, и нет устали, и нет сна…
Витас тоже поет вслух. И все посматривает на бумажку… У самой деревни он неожиданно останавливается.
—Коль, — говорит он немного смущенно, но решительно, — на, возьми! — и протягивает мне кукан с лещом.
— Ну зачем это, Витас! И за что? Разве так можно?! Он сует мне в руку своего леща, резко уходит вперед и
добавляет уже не оборачиваясь:
— Как же неможно? За эту песню все можно!